Ингеборг Бахман

Цикады*

* © Чернова И. М., перевод радиопьесы,

Голоса:

Рассказчик

Робинзон

Заключенный

Антонио

Бенедикт

Миссис Хелен Браун

Мистер Чарлз Браун

Сальваторе

Принц Али

Жаннета

Стефано

Женский голос, нежный и звонкий

Женский голос, надтреснутый и старый

Мужской голос

Другой мужской голос

ПРИМЕЧАНИЕ

Ни один из персонажей не должен впадать в декламацию или придавать тексту таинственность — этого в нем нет.

О Рассказчике. Говорит просто, иногда безучастно пересказывая других. От своего лица (ссылаясь на личный опыт) он говорит, проявляя понимание и такт по отношению к другим. Давая ха­рактеристики, скажем, миссис Браун, он чуть-чуть ироничен, но только в тех пределах, что разрешает текст. Последние фразы — те, в которых рассказывается о цикадах, произносятся с бесстрастностью эпического сказания: «Это было так-то и так-то».

Об Антонио. Слово «да» в устах Антонио должно звучать с множеством оттенков, как я себе представляю. Оно звучит то скучающе и как бы в полусне, то категорично, то неуверенно, то резко, хотя не исключено, что и не выражающее ничего «да» может создавать эффект. Каждая сцена с Антонио начинается одинаково (текст повторяется до слов: «Ничего, Антонио»), По­явление музыки не должно придавать сценам оттенка ирреаль­ности, однако у всех этих сцен характер разный. Я представляю их очень интимными: голоса звучат близко, словно кто-то рас­сказывает на ухо. Лишь последняя сцена, где разговаривают Антонио и Бенедикт, происходит в обычной акустике обычного помещения.

О Робинзоне. Говорит медленно, как бы нехотя. Его реплики зву­чат как у человека неразговорчивого, но довольного возмож­ностью поговорить.

О заключенном. То серьезен, то ироничен. Он единственный, кто иногда становится напористым, в какой-то степени «театраль­ным», — например в эпизоде, где он говорит о ночи на острове. Он раскован, не выбирает слов, ибо ему нечего терять.

О мистере Брауне. Старческий, задыхающийся голос.

О миссис Браун. Голос молодой, может быть, слегка хриплова­тый.

О принце Али. Молодой голос.

О Жаннете. Уже немолода, претенциозна, неестественна.

О Сальваторе. Голос опустившегося человека, но в сцене с Анто­нио он говорит как пьяница в момент наивысшего вдохновения.

О Стефано. Очень моложавый голос, но не ребенка, поскольку мальчик не должен производить впечатления наивного или тро­гательного. Он не по-детски уверен, что все, о чем он говорит, возможно.

О Бенедикте. Уже немолод, голос то весел, то печален. Антонио ему нужен не в качестве помощника или делового партнера — он относится к нему по-дружески.

Так как действие пьесы не связано хронологической последова­тельностью, музыка не означает переходов от сцены к сцене. Она может сопровождать текст или плавно выводиться на пер­вый план (там, где необходимо сменить текст или прервать эпизод с Антонио).

 

Рассказчик. Слышите музыку? Наверняка вы слышали ее когда-то. Это было давно. Я не знаю, когда и где это было. Музыка без мелодии — не игра флейты, не дробь барабана. Она поднимает­ся летом от земли, когда солнце стоит отчаянно высоко и пол­день переходит из понятия в конкретное время дня. Она подни­мается от кустов и деревьев... Представьте себе раскаленные резкие звуки, очень короткими долями извлекаемые из натяну­тых струн воздуха, или же звуки, выдавливаемые из пересох­ших глоток, — нечеловеческое, дикое, безумное пение. Но я не могу вспомнить. И ты тоже не можешь. Или скажи, когда это было! Когда и где?

Музыка уже началась, ее звуки громки до боли. Торжествую­щий звон.

Это музыка острова. Сюда каждый день в полдень приходит корабль и привозит людей, которые накануне отправлялись на материк в ближайший город. Сегодня на корабле у поручней — кучка молодых людей; осенью их призывают в армию. Их при­знали годными к воинской службе; они действительно загоре­лые и здоровые, их охотно взяли бы на любую работу. Пере­гнувшись через поручни, они плюют в воду. И самый маленький из них плюет дальше всех. На скамье, расположенной в кормо­вой части, растянулась крестьянка, навещавшая своих родствен­ников в городе. Она лежит, отвернувшись лицом к спинке скамьи. Ее черная юбка завернулась до колен, открыв ноги в царапинах и темных пятнах, словно она продиралась сквозь кусты терновника. Глаза ее закрыты, ей надоело смотреть и на небо, и на море. Владелец гостиницы, не имеющий в этом порто­вом городишке конкурентов, играет в карты с двумя карабине­рами. Короли и дамы, валеты и тузы с треском ложатся на скамью. Три напряженных лица блестят от пота. Его стирают рукавом пиджака.

Но почему я говорю об этих людях? Я не знаю, кто они. Боль­шинство людей на корабле пришлые, с лицами, на которых ле­жит печать многократно пересекавшихся границ. Они собрались со всего света. И я знаю о них все.

Мне возразят: они плывут сюда на белом корабле, украшенном веселыми флажками, они везут с собой большие, битком наби­тые чемоданы, их головы не покрыты, а на плечах яркие, раз­вевающиеся на ветру шали, ноги обуты в легкие сандалии. А я отвечу: по ним просто не видно, что они без сил, и на берегу, когда никто на них не будет смотреть, они припадут к земле с закрытыми глазами, вознося благодарность богу за свое чудес­ное спасение.

Они ничего не знают об этом острове, но считают его клочком райской земли; они оглядываются назад на континент, на серую ленточку, прилепленную к горизонту, откуда им удалось бе­жать, и славят бога за то, что он проложил море между ними и той землей. С билетом и паспортом в кармане, припася больше или меньше денег для наступающих новых времен, они приближаются к своей цели и полны недоверия к себе подобным. По­этому они не разговаривают друг с другом. Но когда наступят «новые времена», как они их называют, все изменится. Они рас­сеются по разным уголкам острова и будут пытаться начать новую жизнь. И это время придет. Позже — значительно поз­же — то один, то другой поймет, что здесь не конец пути, что полуденный корабль плывет дальше. Он стоит в порту всего лишь час, а потом уходит к море, оставляя за собой длинный шлейф пены. Да и кто бы мог подумать об этом! Так далеко не отправляется никто. Второй остров, у которого корабль стано­вится на якорь, значительно меньше. Ни инжир, ни виноград там не растут. Остров скалист, и коричневые клочки жесткой травы, отважившейся пробиться сквозь камни, можно сосчитать по пальцам. Но не стоит. Лучше заняться высокими крепкими кактусами с их колючками длиною в палец — ими земля отста­ивает свои права у неба. Это место искупления. Так написано на плакате, протянутом между двумя порыжевшими столбами, стоящими по левую и правую стороны маленькой бухты. Привязанная канатом к крю­ку в скале, качается на волнах лодка. Корабль сюда не заходит. Он становится на якорь в открытом море, метрах в двухстах отсюда, и ждет, пока несколько человек из охраны прыгнут в лодку, подойдут на веслах к борту и примут почту, ящики с продовольствием и домашним скарбом, а иногда и человека, имеющего разрешение остаться на день на острове. Это случает­ся редко. Ибо те, кто ждет здесь искупления, возлагают слиш­ком много или слишком мало надежд на того, кто приедет на какой-то час, на деланные улыбки или горькие слезы. У них ничего нет, что можно принести в жертву мадонне, у ног кото­рой в молельне под землей вечно теплится огонь, подобно солн­цу на том квадрате неба, что прикрывает тюремный двор. На острове двенадцать человек охраны и в пять раз больше охра­няемых. И здесь можно услышать этот звон в полдень, когда солнце покорно стоит в зените.

Музыка.

Корабль, который приходит в полдень, — посредник. В его чре­ве, в темном углу лежат два почтовых мешка. Для каждого острова — свой. В том мешке, который больше, на письмах кра­сивые, веселые марки. А если посмотреть на конверт против све­та, то можно даже прочесть, что написано в письме.

Женский голос (нежный и звонкий) «...боже милостивый, что в тебя вселилось на этот раз, и теперь ты должен жить на этом ост­рове... О, ты всегда был таким, всегда, всегда! Ах ты, пират! А что бы ты сказал, если бы в один прекрасный день я приехала за тобой и забрала тебя назад, прежде чем вулкан начнет извер­гать огонь и ты, отравленный водой из цистерны и разговорами с самим собой, и, боже милостивый, как ты все это выносишь день и ночь...».

Рассказчик. В мешке размером поменьше письма измяты и грязны. У них такой вид, как будто писавшие их люди не сразу опусти­ли их в почтовый ящик, а какое-то время носили с собой, по многу раз заново обдумывая каждую строчку.

Женский   голос {надтреснутый и старый) «...день и ночь, боже милостивый! Мы сидим с детьми за столом, еда остыла, хотя очень хочется есть, мы молимся, просим мадонну о твоем осво­бождении. Но этого-то как раз никогда не будет. Никогда, ни­когда, никогда. Мы слышали, что этот остров — настоящий ад и нет смысла подавать прошения о помиловании; другие говорят, что мы не должны терять надежду. Какую надежду, когда ее нет? В этом году я опять не смогу приехать. Мы, наверное, все вместе прокляты с тех пор, когда на нас обрушилось это не­счастье...»

Рассказчик.   Завтра каждый получит свое письмо. Но что значит «завтра»  на этих островах?  Ведь каждый  наступающий день похож на другой, одно великое, неповторимое «сегодня» следует за другим.   «Завтра» — словно гигантский прожектор, бросаю­щий блестящую дорожку от берега к горизонту... Когда солнце поднимется выше, землю окутает дымка,  и  в светлом   мареве предметы потеряют свой облик, бесформенно струясь в воздухе. В полдень тишина и зной в сочетании с ярким блеском дня до­стигают предела, а когда этот яркий свет становится тонким и хрупким, и под хрустальным куполом начинает парить, — тогда под камышовым навесом одной из террас можно видеть человека с письмом в руке. Он стоит, прислонясь к стене маленького дома, опустив руки и напряженно ждет первого звона, первого прон­зительного вопля цикады,  того, на   который  навалится  потом тысяча других звонов и разорвет его и тишину.

Музыка.

Женщина   (нежно и звонко), «...и теперь ты должен жить на этом острове... Ах ты, пират! А что бы ты сказал... и ты, отравлен­ный... разговорами с самим собой...».

Музыка.

 

НА ТЕРРАСЕ.

Робинзон.   Кто вы?

Заключенный.   Тот, кто сначала хочет отдышаться.

Робинзон.   Но что за вид у вас?!

Заключенный  Не блестящий. Меч-рыба поработала над моей при­ческой. Но костюм по последней моде, поверьте. На дальнюю дистанцию лучше плавать нагишом. И легче обгонять ночь, если плывешь наперегонки с ней. Конечно, жиру от этого не приба­вится...

Робинзон. Вы уверены, что вам нужен я? Что вам, собственно гово­ря, здесь нужно?

Заключенный. Не дадите ли хотя бы халат? Вы же видите — я весь дрожу. Хочу избавить вас от своего вида.

Робинзон.   Пожалуйста. Вот халат.

Заключенный. Вы не спрашиваете, хочу ли я сесть? Пришлось потратить много сил с непривычки.

Робинзон. Пожалуйста, прошу вас, садитесь. Или, может быть, лучше... (Колеблясь.)

Заключенный.   Лучше войти в дом? Охотно.

Робинзон.   Ничего похожего я не говорил. Объясните же мне...

Заключенный.   Вы от природы такой недоверчивый?

Робинзон. Достаточно того, что я стал таким. Сюда неделями никто не заходит.

Заключенный. Мой неожиданный визит не накладывает на вас никаких обязательств. Если вы это имеете в виду. И на ваше не­доверие я отвечаю полным доверием. Сейчас время обеда. Вы со­бирались есть. Я тоже голоден и не требователен. Нас там дер­жали на голодном пайке.

Робинзон. Хотите отобедать? Прекрасно! Хотите сесть? Замечатель­но! Зайти в дом? Великолепно! Мой халат? Пожалуйста. Может быть, я должен снабдить вас бельем, отдать костюм, потому что свой вы потеряли, или потому что у вас его украли, или бог зна­ет еще что...

Заключенный. О костюме мы поговорим позже. Я не сомневаюсь, у вас доброе сердце.

Робинзон.   Что ж, входите. Стол накрыт.

Заключенный.   Не забудьте письмо. Оно упало на пол.

Робинзон.   Пусть там и лежит.

Заключенный. Я его все-таки подниму. Глядите, как я дрожу. Но я охотно нагнусь, чтобы поднять письмо.

Робинзон.   Входите.

Заключенный. Один вопрос: у вас есть кто-нибудь в доме — спут­ница, друг или прислуга?

Робинзон.   Зачем вам?

Заключенный. Для меня важно узнать. Я не хотел бы посвящать кого-нибудь...

 

В ДОМЕ.

Заключенный.   Вопрос был излишним. Я вижу:   вы  здесь один. Помните остров, на который попал Робинзон? Он построил себе хижину из камней, щедрой природой в изобилии разбросанных вокруг, обмазал стены глиной, выкрасил их бледным молоком кокосовых орехов. Он обернул бедра теплой, пахнущей зверем шкурой. Охотился на обезьян и жарил мясо акул, которых ло­вил голыми руками, разговаривал с ящерицами и крабами о Боге и мире, созерцал неподвижный профиль скал и делился торжественным одиночеством своего сердца с приливами и отли­вами. Он смотрел вдаль, и старинные письмена являлись на не­бе, перечеркнув кулисы бесконечности. Ты, остров чудесных же­ланий, моя земля!

Робинзон.   Что вы сказали?

Заключенный.   Ты, остров чудесных желаний, моя земля!

Робинзон.   Ничего подобного я не слышал.

Заключенный.   Я там был. Это то самое место искупления.

Робинзон.   Не понимаю...

Заключенный. Что вы видите, когда стоите на террасе и смотрите на море?

Робинзон. А что я могу видеть? Море, подернутое легкой зыбью. Или внезапно волна, поднявшись где-то далеко, обрушивается на берег и снова поднимается, взлетает гребнями пены и, рассе­ивая блеск, разбивается о скалы.

Заключенный.   Больше вы ничего не видите? И в ясную погоду ничего?

Робинзон.   Я вижу небо...

Заключенный. .. больше ничего? Я вам скажу, что вы видите: остров, размер которого легко установить, если отсюда смотреть в ту сторону и для разнообразия  вспомнить,  чему  учили  на уроках географии...

Робинзон.   Ах, этот маленький островок... Конечно. Иногда он очень хорошо виден. В ясные дни.

Заключенный.   Если мы предположим, что я оттуда?

Робинзон.   Я понял. И вы проплыли весь путь? Неслыханно!

Заключенный. Нет, вы не поняли. Вскоре после полуночи все было готово к побегу. Больше года я думал об этом моменте, не зная ни точного времени, ни расположения звезд на небе. Я об­думал все настолько хорошо, что путь через горы показался мне повторением; я так часто проходил его в своем воображе­нии, что прошел его, не медля перед неизвестностью и не слиш­ком торопясь. Но тот момент, когда я достиг самого низкого уте­са на скалистом берегу и, подняв руки, прыгнул, был новым. Это не было повторением. Мне пришлось плыть двенадцать ча­сов, нагому и беззащитному. Я завидовал тем, кто остался в своих камерах и спокойно спал. То, что я выиграл состязание и опередил ночь, наверное, произошло потому, что мой мозг про­должал работать, даже когда останавливалось сердце, когда тело ощущало, как его охватывают, ощупывают, опутывают во­да и существа, обитающие в ней.

Робинзон.   Что же я могу сделать для вас, если я поверю вашему рассказу?

Заключенный.   Самое простое: поставить маслины на стол, пред­ложить мне кусок рыбы, принести инжир и сыр. И еще немного соли.   Немного   перцу.   Наши   стаканы   опустели.   Пора   налить.

Робинзон.   О чем вы? Я говорю — что же теперь делать? Не подле­жит ли судебному наказанию тот, кто укрывает беглеца?

Заключенный.    Прежде  всего  наказывают  совершившего  побег...

Робинзон.   Боже мой, что же теперь делать?

Заключенный. Я ненадолго задержусь здесь и не стесню вас. Мо­жете не сомневаться — я все сохраню в тайне. Что касается ва­шего костюма, то я должен его примерить. Если он подойдет мне, я его возьму. Так сказать, в качестве братского подарка. Потом вы проводите меня на корабль, который приходит в пол­день...

Робинзон. .. затем, оставляя за собой длинный шлейф пены, ухо­дит в море... Снова возвращается...

Заключенный. ... и, наконец, пристает к Большой земле. Веселый корабль!

Робинзон.   В гавани несут службу два карабинера.

Заключенный. Ваш костюм подойдет мне. У вас, видимо, есть и шляпа оттуда? Здесь она вам, наверное, не очень нужна? Вы ведь хотите остаться здесь? Или я ошибаюсь?

Робинзон.   Да, я хочу остаться. (Пауза.) Сколько вы там пробыли?

Заключенный.   Целую жизнь.

Робинзон.   От наказания не уйдешь.

Заключенный.   От мира не уйдешь.

Робинзон.   Я говорю о вас.

Заключенный.   А я — о вас.

Робинзон.   Здесь остров. Я искал забвения.

Музыка.

Рассказчик. Он здесь не одинок. Может быть, единственный, кто в поисках забвения зашел слишком далеко. Он даже не читает га­зету. Нет, я имею в виду не газету «оттуда». Таких много. Я имею в виду «Островной вестник». Бенедикт, выпускающий эту газету, делает то, чего от него ждут читатели, — никакой политики, никаких биржевых новостей. Так вот, хотя ему это и трудно, наш герой не читает газет, иначе он знал бы о том, что он не одинок в поисках забвения. Конечно, если бы он захотел ее читать. Но он слушает великолепный голос Антонио, когда парень в полдень разносит газету местным жителям. Этот голос с варварским колдовством старых охотничьих покриков заменя­ет ему известия и сообщения.

Антонио (издалека). «Миссис Браун катается на водных лыжах»! «Миссис Браун катается на водных лыжах»!

Рассказчик.   Миссис Браун катается на водных лыжах по белой, как соль, воде, вдоль плоского берега бухты  туда  и обратно. Иногда она чувствует, что поверхность, по которой она скользит, уходит из-под ног, и тогда она всем телом старается опереться на ветер. Она боится, что может зацепиться за длинные стебли водорослей и упасть в большой черный провал, в котором уже тонули люди. Ей кажутся опасными течения. Она светловолоса и выглядит героически — этакая героическая девочка в серебря­ной  шапочке,  пять раз  разведенная,   пять   раз   уничтоженная привычками своих мужей, их упреками: «слишком многого за­хотела», «от тебя никогда не дождешься»... Этими пропитанны­ми виски губами, этими коричневыми от табака пальцами, ноч­ным потом и запахом лавандового одеколона на гладких утрен­них лицах, их  манерой  со смаком   расписываться  в  чековых книжках. Об Антонио я, собственно говоря, ничего больше не знаю, кроме того, что он наряду с разноской газет выполняет еще много других дел. Одно из самых доходных этим летом — водить моторную лодку миссис Браун и поддерживать хозяйку, когда она в изнеможении, качаясь, выходит на берег.

Миссис   Браун.   Антонио?!

Антонио.   Да, миссис Браун?

Миссис   Браун. Ничего, Антонио.

Музыка.

Миссис   Браун.   Антонио!

Антонио.   Да, миссис Браун?

Миссис Браун. Что, девушки действительно снимают туфли, когда танцуют с тобой?

Антонио.   Да, миссис Браун.

Миссис Браун.  А когда танец кончается, ты их оставляешь стоять босиком и идешь к музыкантам, даже не взглянув на них? Ты заказываешь песню, о которой известно только тебе. Ты поешь?

Антонио.  Да, миссис Браун.

Миссис   Браун.   А не найдется ли для меня места в твоей лодке, когда ты выйдешь ночью в море расставлять сети?

Антонио.   Да, миссис Браун.

Миссис Браун. Разрешишь мне держать фонарь у самой воды?.. Можно будет мне опустить фонарь к самой воде, чтобы вся рыба оказалась в сетях?

Антонио.   Да, миссис Браун.

Миссис Браун (таинственно). Я ждала ребенка, но у меня его от­няли. Когда ребенок приходит в мир, он кричит, а я никогда не услышу его голоса. Они отняли у меня ребенка и голос. Вот так. Понимаешь, Антонио?

Антонио.   Да, миссис Браун.

Миссис Браун. Но еще не поздно, Антонио. Ты ведь мне веришь, что, когда мы вернемся, все будет по-другому? Веришь, что в баре на глазах у всех я перебью стаканы, так что будет стоять звон, и подойду к тебе?

Антонио.   Да, миссис Браун.

Миссис Браун. Мои босые ноги будут гореть огнем, заливаясь слезами, я буду прижимать свое лицо к твоей рубашке, пропи­танной солью и потом. Смогу ли я танцевать, заливаясь сле­зами?

Антонио.   Да, миссис Браун.

Миссис Браун. Смогу ли я петь? Да, я снова смогу петь, ко мне вернется голос, Антонио!

Антонио.    Нет, миссис Браун!

Нет, миссис Браун!

Музыка.

Антонио (издалека). «Мистер Браун на подводной охоте»! «Мистер Браун  на подводной охоте»!

Рассказчик. Мистер Браун Пятый из Иллинойса. Ему скоро шесть­десят, и сердечные приступы становятся все регулярнее. Он спускается под воду в ластах и маске и стреляет острейшими гарпунами в наплывающие тени. Подводные пейзажи, водорос­ли, морские звезды, морские ежи — все это хорошо известно ему, так же как и отроги загадочных гор, зеленые пещеры с ветвистыми кораллами и застывшими рыбами. Но он поджидает десятиногого спрута, который во многих обликах бродит в глу­бине вод. Дом мистера Брауна весь увешан охотничьими тро­феями, головами морских петухов и морских змей, и время от времени он говорит миссис Хелен Браун, общества которой избегает:

Мистер Браун. Да, любовь моя, да. Волк еще не убит. И к обеду меня не жди.

Рассказчик. Он считает, что если натренирует свое сердце и зака­лит его в воде, то сможет нырять гораздо глубже, сможет нако­нец добраться до поросшей водорослями могилы крейсера орудийно-серого цвета и в луче фонаря увидеть ленты бескозырки, которая принадлежала сержанту Брауну-младшему, сыну его и прежней миссис Браун. Он считает, что это произойдет тогда, когда раковины раскроют свою пасть и голубая волна вынесет прямо на него хищника, который охотится за матросскими бескозырками.

От Антонио я узнал, кстати, что он чистит гарпуны мистера Брауна, всегда к его услугам, подобно свае, к которой можно привязать лодку, когда мистер Браун выходит из воды, с рыбь­ими головами на поясе.

Мистер   Браун.   Антонио?!

Антонио.   Да, мистер Браун.

Мистер   Браун.   Ничего, Антонио.

Музыка.

Мистер Браун. Антонио?!

Антонио. Да, мистер Браун.

Мистер   Браун.   Если человек так долго находится  под водой, о нем можно сказать, что он умер?

Антонио.   Да, мистер Браун.

Мистер   Браун.   А как ты посмотришь, Антонио, если в один пре­красный день ты поднимешься по дороге от берега к моему до­му, войдешь без стука и скажешь: а вот и я?

Антонио.   Да, мистер Браун.

Мистер   Браун.  Ты веришь, что я готов отдать все свое состояние, чтобы вернуть сына? Я скажу: вот, господа, это и еще больше я отдам за своего сына. Пусть найдутся другие. Потому что он не для вашей войны. 

Антонио.   Да, мистер Браун.

Мистер   Браун   (доверительно). Как ты думаешь, сказать ли нам Хелен, что она, со своими вечными драмами и вызывающими металлическими купальными  шапочками,   больше  не  нужна?

Антонио.   Да, мистер Браун.

Мистер Браун. А может быть, нам навсегда остаться здесь и лю­боваться этими холмами зимой, когда никто не будет горбиться в виноградниках, собирая спелые грозди? Мы сидели бы с тобой на террасе, пили бы вино и поочередно тянули бы жребии, кому спуститься в подвал, чтобы наполнить следующую бутылку... Давай шагать по жизни вместе.

Антонио.   Да, мистер Браун.

Мистер   Браун.  Конечно, тогда у нас было бы время вынуть труб­ку, выбить ее и сказать друг другу: да, сынок, да, отец. Мы одо­лели хищника. Огонь в его пасти погас! Он больше не будет из­вергать из ноздрей клубы дыма!

Антонио.   Да, мистер Браун.

Мистер Браун. Наверняка я бы захотел еще раз нырнуть и по­смотреть название крейсера. Но только для того, чтобы наколоть это название на руке, на ровном и гладком месте. Число, место, где он стоял на якоре, и под ним название — как воспоминание о ночи любви. Дата, место стоянки на якоре и под ними имя...

Антонио.   Да, мистер Браун.

Мистер Браун. Знаешь ли ты, как чувствует себя человек, кото­рый отдал больше, чем имел право?

Антонио.   Да, мистер Браун.

Мистер Браун. Сын дороже, чем любое состояние, а виноградник был бы для него хорошим наследством. Люди любят откупаться, не так ли?

Антонио.   Да, мистер Браун.

Мистер Браун. Никогда не видел таких красивых волос, как у те­бя. Таких мой сын не мог бы унаследовать от меня. Мои уже совсем поредели. Как мне нравится смоль твоих волос!

Антонио.   Да, мистер Браун.

Мистер Браун. Знаешь, Антонио, я смог бы, наверное, прижать твое лицо к себе обеими руками, показать на свой дом и спро­сить: ты вернулся? Это ты? Это действительно ты?

Антонио. Нет, мистер Браун!

Нет, мистер Браун!

Музыка. 

Антонио (издалека). «Сальваторе устраивает выставку»! «Сальвато­ре приглашает всех»!

Рассказчик. Я забыл сказать, что Антонио каждый год летом по­могает художнику Сальваторе. Он носит оправленные в свежие рамки картины из дома художника в бар Лавинии, заколачи­вает гвозди в стену, развешивает весь этот хлам как ему забла­горассудится. Ведь нет никакого смысла слушать указания пья­ного Сальваторе, который, облокотившись о стойку, покрикивавает на Антонио.

Сальваторе. Не занимай здесь место! Между восходом и захо­дом солнца. Оставь место, Антонио! А теперь забей последний гвоздь. Вон там для него есть место! Ты, наверное, потом пове­сишь на нем меня? Я тебя знаю, Антонио. Может, думаешь, что я сам повешусь?

Рассказчик. Сальваторе значит «спаситель». Это имя художнику дали те молодые люди, с которыми он приехал на остров. Он хо­тел освободить их от каких-либо условностей — классовых, на­циональных, привитых учебой в академии. Юноши скоро уеха­ли назад. Его настоящее имя не то Экштайн, не то Эриксон, ка­кое обычно бывает у шведов или норвежцев. Он темноволос, широкоплеч, из тех, что легко полнеют. Люди на острове зовут его медузой. Он стал совершенно бесформенным, как губка, на­сосавшаяся дешевого вина и шнапса. С раннего утра тяга к вину гонит его к Лавинии и не отпускает даже ночью, когда он стоит на коленях перед Лавинией — плачущий великан у ног морализирующего великана, извергающего изо рта немыслимые проклятия: «Вставай! Вон отсюда! Ах ты, высохшая палитра! Пошел! Прочь!» Когда он пишет свои картины, не знает никто. А Лавиния давно знает, что просто каждый год старые картины вставляются в новые рамки — те самые картины, которые он писал десять или пятнадцать лет назад, когда возлагал большие надежды на светотень. Тогда он сказал себе: если я не протрез­вею от игры света, то уже вообще не протрезвею, и если я за всеми бликами света не увижу самый главный отсвет, я усядусь на дороге, загребу руками пыль и стану посыпать ею листья олив, как это стал бы делать желторотый грязнуля в какой-нибудь академии. Постепенно на холсте оказывалось все больше белых пятен, а когда он намеревался провести хотя бы лилию, грифель выпадал у него из рук. «Моя картина такая белая, и блик света тоже совершенно белый», — говорил он по утрам, мучаясь желанием выпить. Налив до краев бокал, он разом опрокидывал его, чтобы устоять перед потоком света. «Я не имею права сдаваться, — любил повторять он, — каждый год — выставка, это мой долг, иначе люди забудут про меня». А Анто­нио умеет развешивать картины.

Сальваторе.   Антонио?!

Антонио.   Да, Сальваторе?

Сальваторе.   Ничего, Антонио.

Музыка.

Сальваторе.   Антонио?!

Антонио.   Да?

Сальваторе. Не мог бы ты в ближайшие дни попозировать мне часок?

Антонио.   Да, Сальваторе.

Сальваторе. А мог бы ты, Антонио, глянуть таким звериным взглядом, как у самого первого человека, и тут же — взглядом божьим?

Антонио.   Да.

Сальваторе. Да, да, да! А мог бы ты так повернуть ладони, чтобы на них упал луч света и очертил линии — те, которые ведут от влажных венериных бугров к песчаному плато разума?

Антонио.   Ладони? Да, Сальваторе.

Сальваторе. А если ты чуточку расстегнешь рубашку, увижу ли я синевато-зеленое пятно, которое осталось от удара копья, и крас­ную как розы кровь?

Антонио.   Да, Сальваторе.

Сальваторе. А ты мог бы вздохнуть и не дышать, чтобы крылья ноздрей вдруг застыли, бесчувственные к запахам?

Антонио.   Застыли? Да...

Сальваторе. А мог бы ты быстро сунуть руку в карман, потом выбросить ее вперед, пряча нож от света?

Антонио.   Да, Сальваторе, да.

Сальваторе. И ты мог бы ему отрубить голову и показать ее мне, как показывал людям голову Медузы Аполлон, страшно побелевшую голову, потому что в ней не осталось крови?

Антонио.   Да, Сальваторе, да.

Сальваторе.   И ты мог бы подождать, пока не высохнет кровь, ка­пающая на полотно, а я найду подходящую раму? Мог бы ты подождать, пока я выдерну из своей плоти гвоздь, на котором потом будет висеть эта картина? Мог бы ты подождать?

А н т о н и о.   Нет! Нет, Сальваторе. Нет!

Музыка.

Рассказчик. Деловитость Антонио может показаться кому-нибудь чрезмерной. Но нужно же ему, в конце концов, жить, а что-ни­будь подзаработать можно только летом. На острове выбор неве­лик. Он зависит от приезжих, и Антонио выбрал всех сразу.

Антонио (издалека). «Сальваторе приглашает всех»! «Сальваторе устраивает выставку»!

В ДОМЕ.

Р о б и н з о н. Мне нравится этот голос — голос Антонио. Но газету я не читаю. И я надеюсь преуспеть в этом, преуспеть настолько, чтобы вообще никогда ничего не читать. Однажды какая-то часть моего мозга отсохнет — та, которой я воспринимаю буквы. И тогда можно будет не опасаться любой новости, любого письма.

Заключенный. Восхитительно! Я имею в виду маслины, если их запивать вином. Их можно есть зелеными и черными. Если их выжать, получится масло, а жмых съедят ослы. Кстати, там не было газет. Мы охотно почитали бы. Самое удивительное: чело­век не так быстро забывает грамоту. Мы очень цепко запомина­ем то, к чему прикасались в детстве.

Робинзон. Лучше держаться в стороне. Не стоит заглядывать под камень.

Заключенный. А еще лучше — поднять его и зашвырнуть куда-нибудь или пустить под гору.

Робинзон.   Вы меня не поняли...

Заключенный. Принципиально не желаю. Я потерял годы своей жизни, и мне хотелось бы вернуть то, что я потерял.

Робинзон. Вообще-то о газетах говорят, что в них пишут о том, что перестало быть правдой.

Заключенный. Так говорят? Я, напротив, готов поклясться, что есть одна старая газета, в которой что-то написано обо мне. И это до сих пор правда. И завтра в газете опять будет написано обо мне. Этот парень пройдет мимо вашего дома, выкрикивая новость. И вы подумаете: вот это правда. Наденете пиджак и пойдете к пристани, чтобы рассказать все. Господа, скажете вы, человек, которого вы ищете, скрывался в моем доме. Я с ним пил, ел и разговаривал о том, что меня не касалось. Во всяком случае, я не знал, что речь идет о преступнике. Эта последняя деталь, конечно, не войдет в газету, но ведь это и не будет прав­дой.

Робинзон.   Так скажите же, что вы от меня хотите?

Заключенный. Дайте мне передышку и не думайте об этом мире... Все равно вы не желаете о нем ничего знать. Наслаждайтесь передышкой. А все остальное не важно. Давайте поговорим, хо­тя я измотан, напряжен и могу сорваться. Слишком давно я ни с кем не разговаривал. Долгое одиночество — такая несправед­ливость. Пятно на стене, любование собственным пупом и глу­хая тишина вокруг... То ли ты мертв, то ли весь мир мертв. На­верное, в этом и кроется загадка! Знаете, как начался бы наш разговор, если бы вы оказались на моем месте? Я бы сказал вам: «Друг мой, давай будем есть и пить, и у нас потеплеет на душе. Пусть на столе не останется ничего. Если позволишь, я возьму вилку и нож в самых мирных целях...» А вы бы мне от­ветили: «Я чувствую себя таким слабым, Горацио. Мое нутро горит, но оно нуждается в другой пище. Мне не нужны ни вил­ка, ни нож, ни сковорода с поджаренной рыбой, ибо все это не то». — «Но ведь это вилка и нож. На какое превращение ты на­мекаешь?» — «Боже мой, все свершилось, я пропал! Тогда это я превращаюсь... Я уже говорю о себе как о ком-то другом». И пауза, за которой ничего не следует. Счастье — это передыш­ка, и оно осязаемо. Таким усталым человек бывает в счастье. Он ест и пьет и потягивается. Я по настоящему устал.

Робинзон.   Поспите пару часов. Там посмотрим.

Заключенный. Я охотнее выпил бы чашечку кофе, если вы пред­ложите. Чтобы можно было насладиться паузой. Тем более что днем я вообще не могу спать.

Робинзон. Здесь говорят, что в это время дня и не следует спать. Это имеет значение. Да, я думаю, нам не нужно спать, тогда мы сможем услышать цикад.

Заключенный.   Кто так говорит?

Робинзон.   Все живущие здесь.

Заключенный.   Я думал, вы ни с кем не общаетесь. 

Робинзон.  Только самое необходимое. Нельзя быть невежливым, но, когда разговор затягивается, я даю говорить другому и не про­изношу ни слова.

Заключенный,   Когда разговор затягивается... И днем вы вообще не спите, слушаете звон цикад? 

Р обинзон  (иронически). Звон! Что же еще слушать... Это почти все, что можно слушать. Вы только подумайте...

Заключенный.   Так что же? Вы хотели говорить о цикадах?

Робинзон. Нет. (Помедлив.) О письме, которое я получил. Вы заста­ли меня   как раз когда я его читал.

Заключенный.   Мне так не показалось. Вы оставили его лежать на полу. Но оно здесь. Если хотите, я подам его.

Робинзон.   Да. Или нет. Письмо ни о чем не говорит.

Заключенный.   От женщины?

Робинзон.   Да.

Заключенный.   Чего она хочет?

Робинзон.   Чтобы я  с этим  покончил.  (Вспоминает,  смеется.)  Не­постижимо!   Эта  манера  выражаться...  Вы  не представляете...

Заключенный.   Вообще-то все последнее время я тоже ждал пись­ма. Оно не приходило. Может быть, оно пришло сегодня. Так бывает всегда, когда слишком долго ждешь. У нужды своя ма­нера выражаться: «...еда остыла, хотя очень хочется есть... Мы, наверное, все вместе прокляты...» Несмотря на это, мне хорошо спалось последние полночи перед побегом, и праведник мог бы позавидовать.

Робинзон.   Ночью легче дышится. Но там мы годами не замечали этого. Вставали слишком рано, ложились слишком поздно или же слишком поздно вставали и еще позже ложились... Вечно с жужжанием дел в ушах, с мыслями о завтрашнем дне и с ожиданием ночных кошмаров. Здесь больше милосердия. Часы не отбивают время.

Заключенный.   Милосердие! Зачем скрывать от самого себя, как вы здесь спите? Не надо нахваливать мне ночь. Ведь у вас бес­сонница, это заметно...

Робинзон.   Мой сон...

Заключенный. Вы содрогаетесь от дум и наверняка спите днем, когда это удается. Чем же вам заниматься по ночам? Разве у вас плохо запираются ворота? Разве вы не вооружились против любопытных, которые виснут на заборе, кто с долей сочувствия, кто из любопытства? А ведь даже в тюрьме между камерами есть связь, которая устанавливается с помощью постукивания костяшками пальцев. Нежная эстафета новостей, полная сочув­ствии и жестокой насмешки  человека над человеком.

Робинзон. Проклятая эстафета. Слава богу, воздух здесь чистый и не передает никаких сигналов.

Заключенный. Сострадание! Когда луна падает в кусты тамарис­ка, на острове наступает ночь. Дрожащий свет бледной, как труп, луны проникает в трещины потухшего вулкана. Это рож­дает беспокойство, душа моя. И никто не может уснуть. Кро­вать, которую начинает точить древесный червь, стонет, и воз­дух лижет тело влажным теплым языком. О, если бы мог пойти дождь из потоков слов! О, если бы можно было пропьянствовать всю ночь, чтобы вино переливалось через края бокалов, и ска­терть покрывалась золотисто-оранжевыми пятнами! Ведь это признак счастья. Тогда перестала бы терзаться грудь, не высы­хала бы душа, и ухо ловило бы не постукивание пальцев, а сиг­налы из непонятного мира за пределами тюрьмы. Эти голодные раскаты моря, эти порывы налетающего ветра, покачивание ли­монного дерева неподалеку, разбрасывающего вокруг свои жел­тушные плоды, и ближе — порхание ночных мотыльков, похо­жих на увядшие старческие веки. И, наконец, последнее: чер­ный жук, который притворяется мертвым на бледной как смерть стене. Тому, кто делает вид, что спит, тоже не лучше. Ибо он знает: ты прозевал свой корабль, Робинзон! Ты не уви­дел этот единственный корабль, не подал ему сигнала, не зажег огня. Ты сделал вид, что спишь, душа моя.

Музыка.

Антонио (издалека). «Прием у принца Али! Фраки и ордена, боль­шой вечерний туалет для дам»!

Рассказчик. Принц Али — последний отпрыск королевской семьи, которую давно принудили отречься от трона. На его имя клюют туристы, принося деньги для острова. Оно произносится мимо­ходом, проскальзывает, подобно устрице, которую кидают в рот перед глотком шампанского. Даже миссис Браун способна после героических размышлений покачать головой и пробормотать...

Миссис Браун. Сегодня вечером, к сожалению, нет... Не слишком ли часто мы отказываем Али? Бедняга может обидеться, если мы не придем, не правда ли, Шарль? 

Рассказчик. Принц любит прийти на площадь в рубахе нараспаш­ку, измятых штанах и заказать лимонад со льдом. У него жид­кие темные волосы, неприметная фигура, вопросительное выра­жение на желтоватом лице. Множество народов смешалось в нем — и Восток и Запад. Единственное политическое деяние принц совершил, когда свой дом, находящийся на самой высо­кой застроенной части острова, сразу под конусом вулкана, назвал  «Buon Retiro» — «Приют надежды». Во многих  кругах это было воспринято как афронт, как то, что он помнит, что атмосфера   там,   у них, чревата покушениями и революциями. Теперь мнение изменилось. Раньше он любил проводить время на природе. Овцы иногда  подходили к самому его дому. Они могли часами неподвижно стоять, прижавшись одна к другой, создавая тень друг для друга, и принц Али ценил их больше, чем молоденьких киноактрис, которые лежали, готовые к съем­ке крупным   планом, на его террасе в  шезлонгах,  подставляя солнцу лица с неподвижными ресницами. Когда девочек, доста­точно загоревших и украсивших своими фотографиями его аль­бомы, он вежливо отсылал назад в студии, то отправлял с ними письма, в которых ручался,  что они обладают незаурядными способностями.   Затем   наступило   прекрасное   время,   когда   он сломал одну из стен своего «Buon Retiro» и соорудил пристрой­ку, чтобы иметь возможность праздновать окончание строитель­ства   вместе с   рабочими-строителями,   вдыхать  грубые запахи чеснока и лука, томатов и свежего хлеба, горячего камня, ка­менной пыли и извести. Когда его мать, живущая в изгнании в какой-то другой стране, стала заклинать его памятью отца, что­бы он соблюдал больше достоинства, он вымел весь дом дочиста, привез из города обученную прислугу, разослал по всему свету приглашения лицам, достойным его ранга, и велел подготовить настоящий праздник, а сам тем временем часами просиживал на площади за стаканом лимонада и не решался идти домой. Это было самое удачное время для Антонио. Вот и сейчас он прохаживается вокруг кадок с олеандрами, которыми отгороже­ны выставленные на улице столы из бара Лавинии, и тихонько насвистывает. Иногда он отгоняет от стола принца расшалив­шихся детей, вынимает из кармана брюк огненно-красный пла­ток и вытирает им пролившийся на стол лимонад, заодно под­хватит и денежную купюру, которую, подбадривающе кивнув головой, бросает ему принц. Когда принц встает, Антонио под­ходит к черному кабриолету, стоящему в тени дома, и открыва­ет перед принцем дверь автомобиля.

П р и н ц.   Антонио?!

Антонио.   Да, ваше высочество?

Принц.   Ничего, Антонио.

Музыка.

Принц   (небрежно). Антонио?!

Антонио.   Да, выше высочество?

П р и н ц.   У тебя есть время прийти сегодня вечером ко мне? Ты мог бы помочь господам при выходе из машин и в гардеробе. Это тебя не затруднит, ведь правда, Антонио?

А н т о н и о.   Да, ваше высочество.

Принц.  И когда все достаточно напьются и будут продолжать празд­новать, а  капелла заиграет   «Зеленый  остров,  царство  наших грез», смог бы ты тогда организовать фейерверк? Ты  умеешь делать красивый фейерверк?

А н т о н и о.   Да, ваше высочество.

Принц. Неприметно для глаз лежат гильзы. Поджигается шнур. Сна­чала поднимается бриллиантовое колесо, потом фонтан. Начина­ет крутиться огненная мельница. Величественно взмывает диа­дема солнца. Взрывается огнями кольцо Сатурна. Но ведь ночь большая и долгая...

А н т о н и о.   Да, ваше высочество.

Принц. А когда гости поднимутся с кресел и на мраморном паркете замрут танцующие пары, когда перестанут звенеть ордена на лацканах фраков и жемчужные нити начнут сползать с волос, а оставшиеся без листьев длинноногие розы будут воткнуты в бокалы, ты свяжешь шнуры ракетниц вместе, потому что по­следние запустишь залпом. Ты выслушал внимательно? Пони­маешь, что не должно быть никакой ошибки?

А н т о н и о.   Да, ваше высочество.

Принц. А затем я вдруг появлюсь перед тобой, посмотрю без страха в твое лицо и скажу: я знаю, что ты приберег для меня огненные мельницы!

А н т о н и о.   Да, выше высочество.

Принц  (таинственно). Ты веришь, что мой фейерверк будет красивее, чем тот, что устроили после смерти моего отца? Если я дам тебе в руки все цвета: лихорадочно-белый, обнаженно-зеленый, прон­зительно-голубой и взрывающе-красный?..

А н т о н и о.   Да, ваше высочество.

Принц. И все мои предки услышат, что тишина, которая предшеству­ет моему часу, была и их тишиной? Затишье перед покушением, перед тем как откроют огонь? И что во мне еще живо прежнее мужество?

А н т о н и о.   Да, ваше высочество.

Принц. Ты поверишь, что я сильнее, чем они, если я пойду за тобой в тот меловой круг, который очерчен белой рукой вулкана, под­нявшейся из глубин земли, и потребую твоего приговора. Пур­пурно-красный огонь в твоей руке вернет меня в небытие, а весь наш род — в историческую безвестность?

А н т о н и о.   Да, ваше высочество.

Принц.   Но,  может быть, своей  жертвой  я   украшу   ночь  и   в   небе вспыхнет хотя бы искра... Останется одна-единственная искра наверху. Антонио?

А н т о н и о.   Нет, ваше высочество. Нет! Нет!

Музыка.

Антонио (издалека). «Жаннета рекомендует солнечные ванны и миндальное молоко»! «Жаннета рекомендует солнце и миндаль­ное молоко»!

Рассказчик. Жаннета впервые увидела миндальное дерево здесь, на острове. Раньше она считала компрессы из болотной грязи средством для суеверных. Раньше она боролась за тезисы своей брошюры «Вечная юность, вечная красота» с помощью носив­ших ее имя нежных кремов с блестящими, шелковистыми вкраплениями искусственных жиров, в которые она добавляла пинцетом чуточку талька и капельку концентрированного спир­та. Она была великим химиком среди специалистов по космети­ке. Ее собственное лицо, как и тело, убедительно свидетельство­вали об эффективности процедур. Звон колокольчика у двери не прекращался целый день. Потом ей исполнилось сорок. Сту­дент Антуан, которому по вечерам позволялось провожать ее в оперу, стал приходить реже. Но то, что он решил бежать, она поняла, когда сидела перед зеркалом и в последний раз увидела его предательское лицо. Его гладкие, неподвижные губы при­близились к ее плечу, к тому месту, где на коже образовалось окаймленное коричневой полоской пятно, а осветляющий крем «Жаннета-3« еще недостаточно глубоко впитался в поры. Она совсем потеряла самообладание, которое так способствует сохра­нению   красоты.   Превозмогая   головокружение,   она   сказала:

Жаннета. Ну, скажи! Скажи мне прямо в лицо, что я отвратительна, что я покрыта коростой, бородавками, морщинами! Скажи мне, как это подобает сердобольному, который целует прокаженного!

Рассказчик. Она даже заплакала, хотя это вредно для глаз, и от­ложила пипетку с каплями, придававшими глазам блеск. Ведь вся жизнь является всего лишь попыткой сохранить красоту, а в красоте — отрицание смерти. Вот тогда-то Жаннета и увидела миндальное дерево и теплый источник у подножия вулкана — исполненную силой воду, у которой был привкус забывшего свой возраст камня.

У источника всегда людно. Многие приезжают каждую неделю принять ванну против слабости и болезни. Что касается Жаннеты, то она приходит каждый день, чтобы принять ванну, умыться и выпить этой воды. У крестьянина, на участке которо­го находится источник, нет времени, чтобы обслуживать посети­телей. Поэтому Антонио выдает бумажные стаканчики, полотен­ца для забывчивых, спускает грязную воду из каменных ванн и наполняет их чистой водой для следующего посетителя. При этом он сам не остается внакладе. Жаннету он знает уже давно и не удивляется тем литургиям, которые она исполняет со смер­тельной серьезностью и необычайной медлительностью. Она не вытирается, и ждет, когда обсохнет на солнце. Обсохнув, она накладывает на кожу миндальную кашицу молочного цвета. Когда кашица высыхает, она смывает ее той самой целебной водой, и ему кажется, что она при этом произносит какие-то заклинания. Время от времени она бросает на него короткий жесткий взгляд, как будто он ей мешает, как будто из-за него вода либо слишком прохладна, либо слишком горяча. Возвра­щая банное полотенце, она складывает его строго и точно и ни­когда не скажет слова благодарности.

Ж а н н е т а.   Антонио?!

А н т о н и о.   Да, мадам?

Ж а н н е т а.   Ничего, Антонио.

Музыка.

Ж а н н е т а.   Антонио?!

Антонио.   Да, мадам? 

Ж а н н е т а. Как ты думаешь, эти купания для меня не слишком изну­рительны? Каждый раз после них меня бросает в жар, как буд­то горячая волна вырывается из моего сердца, охватывает всю меня и ударяет в голову. Ведь эти купания идут на пользу, не так ли?

Антонио.   Да, мадам.

Ж а н н е т а. Я, наверное, снова начну делать процедуры с грязью. Она затвердевает на воздухе, и, когда ее снимаешь, она распадается на плоские кусочки, как будто растрескивается поверхность зем­ли со всеми следами, оставленными на ней непогодой. Тут и там обнажается светлая кожа. Меня интересует, становится ли она от этого здоровой?

Антонио.   Да, мадам.

Ж а н н е т а.   Скульптор, который смотрит, как делается отливка, не в состоянии ждать. Ему хочется тут же нежно прикоснуться ру­ками к статуе и ощутить ее. Красива ли она? И насколько кра­сива она?

Антонио.   Да, мадам.

Ж а н н е т а. Каким ты был, Антонио, когда вынули тебя из формы? Очень красивым. Я знаю. Но, наверное, на ото никто не обратил внимания. Ты сам сбросил с себя оболочку, никто не помог тебе убрать ее с дороги. А я всегда слишком много занималась собой.

Антонио.   Да, мадам.

Ж а н н е т а. Я все время думаю, что наши грехи оставляют на нас свои следы; и никакие ночные кремы, никакие очищающие маски не помогут нам...

Антонио.   Да, мадам.

Ж а н н е т а.   Вот если бы ты мог мне посоветовать... Окунаешь ли ты свое лицо в водяные потоки мареммы во время полнолуния? Растираешь ли в ладонях лавровый лист? Отдыхаешь ли ты, об­локотившись, в позе античного юноши? Обегаешь ли ты в пол­ночь наперегонки с ветром трижды вокруг дома, так что шаги кажутся легкими, как облака? Пропитываешь ли ты свои воло­сы соком индийского инжира, чтобы сохранить свежесть кожи на голове? Твои локоны блестят так, потому что ты их смазыва­ешь змеиным жиром? А! Наверное, спрашивать нет смысла. Ты купаешься, ты загораешь. Этого достаточно.

А н т о ни о.   Да, мадам.

Ж а н н е т а. Тогда, значит, и мне достаточно просто купаться. (Таин­ственно.) И тогда Антуану придется трезво признать: ты выгля­дишь так, как будто тебе двадцать и ни днем больше. Иначе мне пришлось бы на следующий год прибавить тебе целый год. Ты выглядишь не моложе и не старше. Ты красивая, и у тебя нет возраста. Будь благосклонна и позволь поцеловать твои плечи.

Антонио.   Да, мадам.

Жаннета. И тогда я скажу Антуану: уходи! Ты мне противен. Ты слабый и подлый. Я давно знаю тебя — твой лысеющий лоб, твои пятнистые ногти, рыхлые щеки, дальнозоркость, слабо­умие, развращенно-чувственный нос и неприличные слова на устах. Уходи. Нельзя любить мертвеца.

А и т о и и о.   Да, мадам.

Жаннета. Мне надо, наверное, просто дольше оставаться в воде, нырять, нырять, по нескольку минут держась под водой, чтобы она проникла в глаза и уши, чтобы я зарядилась новым напря­жением, вся, до последней клетки моей трепещущей плоти.

А и т о и и о.   Да, мадам.

Ж а н н е т а. Мне нужно подольше выдержать в воде, потом вынырнуть и, не спрашивая тебя ни о чем, уйти. Ведь я знаю, что ты не мо­жешь дать совета и сам-то ты тоже прекрасен только сегодня. Но еще я знаю, что в миндальных зернах есть горькое молоко — для того, кто готов отречься от всего и обрести все.

А и т о н и о.   Да, мадам.

Ж а н н е т а. А если я сделаю все как надо — искупаюсь и выпью горь­кое молоко, — как ты думаешь, я почувствую, как мое тело, словно тетива, посылающая стрелу, пронзает смерть? О бессмер­тие!

Антонио.   Нет, мадам!

Нет, мадам!

Музыка.

Антонио (издалека). «Родители в страхе и тревоге! Стефано остался невредим». «Родители в страхе и тревоге! Стефано остался не­вредим». 

Р а ссказчик.   По воле случая мальчика нашел Антонио. Примеча­тельным было лишь то, что на этот раз он не взял с Бенедикта денег за эту весть. Но, возможно, что он в конце концов и взял их. Он нашел Стефано на пристани, голодного и грязного. Маль­чик уже несколько дней был в бегах, но наконец решился под­няться на корабль и незаметно добраться до острова. Конечно, Антонио сумел узнать все. Мальчик убежал после уроков, засу­нув в карман вместе с куском шпагата и перочинным ножом измятый табель успеваемости, — скорее, свидетельство  неуспе­ваемости и нерадивости. Это был доверчивый, крепкий и резвый мальчик, которому хотелось пожелать еще много-много таких же братьев и сестер. Когда над гаванью опускалась ночь, лодки превращались в призраки. Паруса раздавали пощечины, а голос сирены предупреждал: «Не смейся! Не разевай рот! Смотри, ес­ли я тебя еще раз поймаю!» Сети, растянутые перед рыбацкими хижинами, напоминали спасательные  маты, которыми  ловят самоубийц, бросающихся с высоких домов. Перекладины, на ко­торых были развешаны сети, скрипели до самого утра. «Дома я ничего не скажу. Дома я ничего не скажу. Даже если они изобьют меня до смерти, я ничего не скажу». А голос сирены коварно завывал:   «Так ты, значит, не знаешь, где находится остров? Ты держишь атлас вверх ногами! Разинь глаза и по­смотри, где проходят границы!»  И он раскрывал ночью свои полузаспанные глаза, чтобы отыскать остров, он сжимал атлас скрюченными пальцами, пока тот не захлопывался. Отец навер­няка сейчас отправился в его комнату, позвал мать, велел от­крыть шкаф и стал ужасно кричать. В конце концов порядок — это половина жизни! А мать, конечно, быстренько спрятала про­дырявленную шапку, которая полетела ей в руки. (Тогда он так резко сорвал ее с крючка!) Отец наверняка закричал:   «А ну-ка, покажи!» И тогда шапка превратилась в свидетельство пре­ступления, мать, которая обняла отца за шею, стала заступни­цей дьявола, а их ребенок, видимо, стал называться «исчадием ада». Но землю он все-таки нашел. Когда он проник на корабль вместе с другими пассажирами и стал делать вид, что он едет то с каким-нибудь господином, а то и с группой бездельников с мотоциклами, ему было жаль, что он не выглядывает из грузо­вого люка, весь испачканный угольной пылью, что он так и не увидел капитана или хотя бы матроса, который мог бы взять его с собой в угольный трюм. Когда Стефано увидел остров, тот показался ему чудесным осколком неведомой звезды или упав­шей в море кометой, которая, клубясь блаженной дымкой, сно­ва вынырнула из воды. Когда он сошел на остров, тот сразу же перестал быть островом. На деревьях не висели финики, не вид­но было дров, чтобы разжечь костер, как и на всех других рынках, продавались рыба, устрицы и фрукты. Люди жили в домах, а площади и улицы были заполнены деловитой суетой. Излови­ли и выдали его дети. Антонио, слава богу, не стал много разго­варивать, а сразу повел его к бургомистру, по дороге купил ему хлебец, начиненный помидорами и луком. В магистрате Анто­нио один отправился в комнату к господам начальникам. Когда он вернулся и сел рядом с мальчиком на лавку в коридоре, Стефано  уже  дожевывал  последний  кусок  и  чувствовал  себя сытым.

Стефано.   Антонио?

Антонио.   Да, Стефано.

Стефано.   Ничего, Антонио.

Музыка.

Стефано.   Антонио?!

Антонио.   Да, Стефано?

Стефано.   Если бы я добрался до середины острова, они бы меня не поймали. Меня бы никто не нашел. Я остался бы на воле. Никог­да бы не появился на пристани, никогда! Я бы исследовал ост­ров, изучал следы зверей, стал бы приманивать их.  Я  умею подражать им. Послушай! (Свистит, мычит, завывает, кричит.) Что же ты ничего не говоришь, Антонио? Конечно, ты умеешь лучше.  Я  бы  вставал вместе с солнцем  и  пробирался  сквозь кусты. Я бы рвал лианы голыми руками, а там, где заросли слишком густые, я бы их срезал вот так. Лезвием наискосок. Вот этим, ножом. Антонио?

Пауза.

О чем ты думаешь, Антонио? Ты меня не слушаешь. Слушай внимательно! Конечно, я не понимаю языка туземцев. Но когда я подойду к ним поближе, я брошу оружие и закричу: здесь ваш бледнолицый брат, который хочет быть вместе с вами! Он пришел к вам из страны паровых скакунов и стальных птиц, но у него миролюбивое сердце и он желает выкурить с вами свою трубку. Он хочет навсегда остаться у вас. Антонио!

Пауза.

Антонио, здесь все такие темнокожие, как ты? Ты покажешь мне свою хижину? Возьмешь меня ловить рыбу и на охоту? Скажи, согласен? Когда на будущий год другие будут сдавать экзамены в школе и чесать в затылках, у нас с тобой будет уже целая гора вяленой рыбы. Ты мне поможешь построить хижину, и в самую жару, в полдень, мы с тобой будем валяться там и плеваться арбузными семечками.

Пауза.

Антонио, ты молчишь, как старый вождь, который много знает. А может, что-то не так? Может, остров в опасности? Тогда мы могли бы объединиться, наклеить себе бороды и нападать на приближающиеся корабли. Мы стали бы опасными пиратами, которых боятся все. Правда, Антонио?

Пауза.

Антонио, как ты думаешь, наверное, было бы неплохо чуточку попугать этих чужеземцев? Мы бы прыгнули в свои лодки, по­добрались бы сзади к кораблю этих жуликов и с ревом наброси­лись бы на них. А если кто-нибудь из них добрался бы сюда, то они очень скоро стали бы добычей коршунов, которые впивались бы клювами в их мясо.

Пауза.

Антонио, я считаю, что нам надо установить здесь свои законы. Ведь там у них царит сплошное беззаконие. Мы — пираты, но мы не потерпим несправедливости. А всех, кто начнет умничать, будем наказывать и привязывать к мачте. Все, кто не дает ре­бенку сказать, что он хочет, должны быть как можно крепче привязаны к мачте. Тому, у кого в кармане всего лишь кусок шпагата и птичье яйцо, нельзя говорить: ты украл. Тот, у кого полные карманы денег, должен отдать их. А тот, кто говорит: «Ты лжешь!» — и при этом преспокойно ест свой суп и ничего не может доказать, будет брошен на съедение акулам!

Пауза.

Антонио, почему ты не отвечаешь? Разве ты не друг мне и раз­ве я не твой бледнолицый брат? Или, может быть, ты тоже один из бледнолицых? Нет! Скажи — нет! Ты сейчас скажешь: «Иди! Прыгай! Беги!» Дорога ведет вдоль Серебряного ключа к апель­синовому дереву, на котором зреют плоды заходящего солнца. В узкой Долине молчания для тебя приготовлены вьючные му­лы. Поезжай в глубь страны! А я прикрою тебя с тылу. До на­шей встречи, Антонио! Ну скажи — да! Да, Антонио? Ну ска­жи — да! Да, Антонио? Да, да, да, да! 

Антонио Нет, Стефано, нет. Я тебе скажу: нет. Возвращайся домой. А напоследок, может быть, еще раз: нет. 

Музыка.

 

В ДОМЕ

Заключенный. Опять Антонио! Красивый голос. Меля он тоже мог бы привлечь. Эх, времена, времена. Конечно, завтра вы от­кроете    ворота    и   окликнете   его.    «Антонио!» — «Да,    господин?» — «Ничего, Антонио. Сколько стоит газета? Дай мне». А потом, быстро пробежав страницу глазами, невольно закусите губы. «Я так и думал! Ужасная история. Как хорошо, что он ничего не стал рассказывать. Не знаю, смог бы я ему помочь или хотя бы вынести его присутствие. Он отправился на новое преступление, а мне надо поскорее забыть эту историю». Все в порядке, не так ли? И поскольку вы избавлены от моей истории, можете спокойно рассказывать свою.

Робинзон. У меня нет истории. Нет вины, отягощающей совесть, нет несчастья, неотступно следующего за мной, нет ничего, в чем пришлось бы каяться. Никто не расплачивается за то, что я здесь.

Заключенный. Наверное, вы сами расплачиваетесь за себя. Видите ли, вопрос о том, кто расплачивается, разделяет нас. Я всегда жил за счет других, другие жили за мой счет. Это под­держивало равновесие. Знаете, над чем я еще мог бы по­смеяться?..

Робинзон. Вы курите?

Заключенный. Охотно. Потому что долго был этого лишен. Осторожнее со спичками, письмо может вспыхнуть.

Робинзон. Я думаю, что ей я больше не буду отвечать. Большая ошибка, что я делал это до сих пор.

3 а к л ю ч с ii к ы й. Продолжайте! Продолжайте! Странновато снова закурить после такого долгого перерыва, снова испытать легкое головокружение, как когда-то давным-давно, когда впервые затянулся сигаретой.

Робинзон (приободрившись). Нет, вы только послушайте! «...и те­перь ты должен жить на этом острове... О, ты всегда был таким...   Ах   ты,   пират!»...  (Он  смущенно  прерывает   чтение.)

Заключенный. Продолжайте!

Робинзон. ...«Ах ты, пират! А что бы ты сказал, если бы в один прекрасный день я приехала за тобой и забрала тебя назад, прежде чем вулкан начнет извергать огонь и ты, отравленный водой из цистерны...». Теперь вы меня понимаете? (Испуганно.) И она действительно способна приехать и, прежде чем я что-то соображу, расставить здесь свои флаконы, разложить белье и этак невинно поигрывать ручкой сумки, словно в ней нет двух обратных билетов.

Заключенный. Как ее зовут?

Робинзон. Анна.

Заключенный. Вот над чем я еще мог бы посмеяться. Если бы она вдруг появилась здесь... Впрочем, я могу представить себе этакую брюнетку с деньгой, с какой-нибудь фантастической косынкой на шее и полным равнодушием к застывшим в тишине фавнам, так же как и к звукам флейты, льющимся с выжженного холма, с многотактным мотором вместо сердца, с отработанной перед  боковым   и   задним   зеркалом   расслабленной   походкой, с   планами   перекрестных   допросов   в   голове   и   кучей   метких замечаний на устах...

Робинзон. Не пойду на пристань встречать ее. Не буду ничего объяс­нять ей. Я уже дошел до того, что могу заткнуть уши и не слу­шать, как она будет колошматить кулаками в ворота. Я выйду на террасу и стану  поправлять  камышовую  крышу,   которую растрепал   ветер.   Это   будет   моим   окончательным   разрывом с обществом, которое постоянно вторгается в мою жизнь.

Заключенный. Итак, все же есть история,  некая драма. О, мне хорошо известны эти мелкие подлости. Сначала успех, отрав­ленный недоверием, и свистки с галерки. Потом завидный успех и свистки из партера. Скандальный провал.

Робинзон. Я не актер.

Заключенный.   Но  все-таки  вы   участник  действия.   Вы   все-таки играли. И немножко сейчас играете. Вы сами знаете это.

Робинзон. Нет!

Заключенный. Драма называется: я должен, если это удастся, прожить восемьдесят лет. Что будет потом, я не знаю. Знаю лишь, что по ходу действия против меня развертывается тайный заговор. Кто может принудить меня ждать, чем все кончится? Из последних сил хочется заранее выключить свет и опустить занавес. Из последних сил я укроюсь от всех. Еще какое-то время будут спрашивать: что случилось? Он нигде не показывается. Он ведь бывал у вас каждую пятницу, Анна получила еще одно письмо от него. Он живет на острове. Я никогда не предполагал, что он способен жить в одиночестве. Человек, который был таким тщеславным, таким одержимым, общительным, наивным, расточительным... О, целый мешок ваших замашек останется после вас! Его не раз еще будут перетряхивать. Потом мешок запихнут в угол. Иногда на него будут натыкаться, роясь в воспоминаниях. Да, странный был человек, своеобразный, труднопостижимый. Один из тех, чьи следы на песке смыла набежавшая волна. Давно ничего не слыхать о нем. Анна? Да так... Она куда-то переехала и теперь живет с этим непроходимым занудой, с этим заурядным чело­веком, с этим упрямцем, болтуном...

Робинзон. Прекратите!

Заключенный. Из-за того, что она с этим заурядным человеком? Но ведь это же вам выгодно. Ваша жизнь спасена на многие годы. Вас забыли...

Робинзон. Да замолчите вы! Замолчите. Я хочу, чтобы наконец наступила тишина, чтобы перестало палить солнце и замолкли эти цикады, чтобы мне не приходилось выслушивать все это...

Заключенный. Но вы продолжаете слушать. Это хорошо. Нам не следует спать днем, даже если усталость валит с ног.

Робинзон. Что вы имеете в виду?

Заключенный. Их звон так громок...

Робинзон.   Так   громок   и   так   мучителен,   что   их   невозможно   не слышать.

Заключенный. Что это вам напоминает?

Р о б и н з о н. Словно эти звуки рождаются во мне. Когда наступает тишина, я словно освобождаюсь из объятий ради иного блажен­ства, не хочется ни есть, ни пить. Забыть о письмах...

Заключенный (вскакивая и говоря стоя). Знаете, что мне кажет­ся? Что мне пора идти, иначе как бы не было слишком поздно. Да, решения принимаются внезапно. Я бы сейчас стал перевя­зывать свою дорожную котомку, если бы она у меня была.

Робинзон. Я вам сейчас соберу.

Заключенный.   Когда   мы  ходили  в  школу,   мы   носили   с  собой сумку   с   бутербродами   и   книгами;   когда   ходили   на   работу, у нас с собой были портфели и портмоне. А вечером, когда мы выходили   из   дома   и   напоследок   поправляли   галстук   перед зеркалом, мы брали цветочек и надушенный лавандовым одеко­лоном платок.

Робинзон. О да, иногда мы держали в руках даже розы, завернутые в бумагу. Это было так неприятно, как если бы мы шли с буке­том на погребение.

Заключенный.   Конечно, это было неприятно. Но всегда, в любое время у нас был какой-то сверточек в руках. А здесь встрети­лись два беглеца  с пустыми  руками.  Они  провели несколько часов вместе. Полдень позади, в гавани скоро появится корабль! Что происходит? Я вижу, вы для себя все решили. Вы снимаете с  вешалки   костюм — добротная   вещь,  сносу   не  будет.   У   вас чуточку  дрожит рука. Вы вешаете его на  спинку стула  так, как будто опускаете знамя, как будто я требую, чтобы вы сдали мне свою шпагу. 

Робинзон.     Не   думал,   что   когда-нибудь   придется   снова    надеть костюм. Он давит в швах и стесняет меня.

Заключенный.    Видимо,   плечи   у   вас   стали   шире   от   плавания. Будет немного давить и тянуть. Но потом это перестанет ощущаться.

Робинзон.   Возьмите его!

Заключенный.   Добротная вещь. Вот только жаль, что мне не по­дойдет.

Робинзон.   Попробуйте.

Заключенный. Нет. Ваш костюм не может мне подойти... У ворот остановился какой-то автомобиль. Вот распахивается и захлопы­вается его дворца. Сейчас полдень, самое безлюдное время на островах, этих осколках иллюзий. Выгоревшее море, выгорев­шая земля, бесцветная, с коричневым оттенком. Так говорили мы там. Небо смотрит прищуренным глазом. Сквозь веко между Востоком и Западом видны только глазные белки... без зрач­ков. Шаги приближаются. Для блудного сына был заколот телец, и братья обмениваются одеждой. Торговаться бесполезно. Мой костюм скроен по мне, и расстаться мне с ним так же не­легко, как и вам со своим. Правда, я никогда не расставался с этим миром, только перемещался в нем, но он не спускал с меня глаз. Я слышу шаги недалеко от ворот, и, если бы не все растворилось в бесформенности полудня, в этом мучитель­ном, монотонном звуке, то мы различили бы шаги женщины с расслабленной походкой и шаги двух мужчин, которые сни­мают ружья с плеч и чуточку побаиваются. Поэтому они идут твердым шагом, два парня, которым больше нравится ловить птиц, чем людей. Ничего.

Женский   голос    (нежный   и   светлый).   Открывай,   пират!

Мужской   голос. Откройте!

Второй   мужской   голос.   Именем закона, откройте!

Кулаки барабанят в ворота. Музыка по-своему повторяет эту барабанную дробь.

Заключенный.   Час пробил.

Робинзон.   Я не могу.

Заключенный.   Откройте.

Робинзон.   Не могу.

Заключенный.   Тогда это сделаю я.

Музыка.

Рассказчик. Пока он точил свой карандаш, ему пришло в голову, что уже несколько лет его имя не существует. Оно вообще было исковеркано. Теперь они, вероятно, называют его Бенедетто. Что за жизнь! Бенедикт задумчиво поставил кончик карандаша на бумагу и нарисовал пару завитков. Свитер он завязал вокруг пояса. И в жаркий день надо тепло одеваться — тайна, кото­рую постигаешь после многих лет жизни на юге. Редакция ему не нравилась. Эта комната с каменным полом как пустыня. Длинный ряд затененных романских окон выходит в море. Стол, два стула и шкаф. В углу сложены пачки из старых га­зет, блокнотов, кинопрограмм. Ах, как многое ему здесь не нра­вилось. Как это было давно, когда остров дал ему прибежище, когда он здесь, на берегу, склонился к земле и благодарил бога за свое чудесное спасение! Когда патрули искали беглецов, его прятал у себя отец Антонио. А позже, когда он мог бы уехать назад, когда рассеялся дым  войны,  что-то его  удержало.  Он бы, конечно, с удовольствием снова включился в ежедневную борьбу, снова голосовал бы «за» или «против», что он так охот­но делал тогда, когда вообще не имел права подавать голоса. Но это все было так давно. «Я отрезан, и годы мне ничего не вернут назад. Добровольно я бы этого не сделал никогда», — сказал он себе. Так он сидел здесь и любовался великими аван­тюристами, которых  преследовали сыщики. Этими сыщиками были болезнь и упование на здоровый климат, любовь и разо­чарование, крушение надежд и смерть, прошлая жизнь и воспо­минания о ней. Он вновь научился здесь смеяться, иногда добро­душно, иногда зло. Это могло бы означать:  «Так вам и надо!» Это было летней порой, когда в Шварцвальде цвел шиповник. Кто-то из друзей посоветовал ему:  «Тебе лучше уйти». Он на­дел шапку-невидимку и отправился в путь. До тех пор пока па­лачи не обрели плоть и кровь, можно еще вынуть голову  из петли. Он мог благодарить судьбу. Остров зеленый, только ле­том немного палит солнце, и тот, кто живет здесь, живет как везде. Хлеб дорожает, Лавиния жалуется на расширение вен, а Антонио слишком неразборчив. Ему следовало бы жениться.

Бенедикт.   Антонио?

Антонио.   Да, Бенедетто.

Бенедикт.   Вот прекрасное  сообщение:   карабинеры  схватили бед­нягу.

Антонио.   Да, Бенедетто.

Бенедикт.    Это  могло   бы   стать   занимательной   новостью.   Мы   не будем  ее   помещать.  Понимаешь  почему?   «Зеленый остров — царство наших грез» (Он повторяет текст на незамысловатую мелодию.) Нужно считаться с мечтателями.

Антонио. Да, Бенедетто.

Бенедикт. Как обстоят дела с выставкой собак наших испанских грандов? Остров станет раем для зверей. Но уже есть и недо­вольные: с тех пор как собачья свора стала выть на луну, они спят плохо. Ищем гробы и надгробия для собак! Это трогатель­но и обещает выгодное дело.

Антонио.   Да, Бенедетто.

Бенедикт.   Посмотрим, кто приехал. Свадебные путешественники и секретарши...   По   моим   подсчетам,   приезжих   слишком   много. Но зато будет больше чаевых.

А н т о н и о.   Да, Бенедетто.

В е н е д и к т.    Теперь — кто  уехал.   Балерина,   потому   что  ей   нужен врач.  Здесь  слишком   опасно,  спазмы  учащаются,  а   причина неизвестна. Антонио, посмотри-ка сюда!

Антонио  (невинно). Да, Бенедетто?

Бенедикт. Как звали того мужчину, который поселился в белом домике на самом острие мыса? Он не был подписчиком. Все делал сам. Наверное, сам стирал свои рубашки. Что тут можно сказать! Ты сбегаешь в муниципалитет, разузнаешь там.

А н т о н и о  (зевает). Да, Бенедетто.

Бенедикт.    Впрочем,   не  стоит.  Едва   ли   его  кто-нибудь  знает.

А н т о н и о.   Да, Бенедетто.

Бенедикт.  Открой окно, Антонио. Этот полумрак в полдень нагоня­ет сон, и хочется послушать цикад. Может быть, все же стоит? Давай назовем нашего героя Робинзоном. Робинзон дал сигнал кораблю. Робинзон возвращается домой.

Антонио.   Да, Бенедетто.

Бенедикт.   Ты черствый человек, Антонио, но ты прав и оставайся таким. Какое вам дело до нас! Бывают моменты, когда я го­ворю «вам» и исключаю себя из этого числа. Но рана заживает, если ее не трогать.

А нтонио.   Да, Бенедетто.

Бенедикт. По мне, так было бы лучше писать о другом. О наших приключениях, например. Помнишь историю с водопроводом? Ни одна труба не подошла к другой. Или с акулой, попавшей случайно в наши воды? Она носилась у мыса с тремя лодками на буксире, пока не выбилась из сил. Тогда ее и вытащили на берег. Потом она еще много часов провалялась на берегу и опять билась так, что земля дрожала. А Франко, который украл часы у Святого Леонарда? Мы отколотили вора. А когда Мария распяла своих троих детей за то, что ее бросил муж, мы це­лый день не могли ничего есть, так худо нам было...

Антонио.   Да, Бенедетто.

Бенедикт. Но у нас другие новости. Пора за работу. Оставь окно открытым, Антонио. Скоро цикады замолкнут. Откроются лав­ки, все, кто прятался от зноя, выйдут на улицу, пойдут на пристань или в кинотеатр под открытым небом. И чем больше шума, тем лучше.

Антонио.   Да, Бенедетто.

Бенедикт. Этот шум не похож на звон цикад. Считают, что он идет из кустов, с деревьев или с земли. Но все дело вот в чем: цикады когда-то были людьми... Ах, Антонио, где окажемся мы с нашими историями! Давай начинать. Напишем: Робинзон возвращается домой...

Музыка.

Рассказчик. Ну ладно. Другой поселится в маленьком домике, и, когда ветер растреплет крышу террасы, он будет поправлять камыши. Под конец лета в цистерне останется совсем немного воды. Это будет вызывать у него массу волнений, он будет с опас­кой заглядывать внутрь и иногда видеть юркого угря, который очищает воду и временами хватает мух, которые, запутавшись в паутине, падают в воду. Уедет еще несколько приезжих. Появятся новые. Если их появится много, цены на уединение поднимутся, а пляж будет полон людей. Бледные лица будут загорать на солнце, песок — струйкой течь сквозь пальцы, пока над островом не нависнет тень тучи, похожей на гигантское крыло, и на землю падут косые перья гонимого ветром дождя. А как же? Здесь остров, что ты хочешь. Здесь может солнце резать как ножом или вулкан посыплет голову пеплом. Тут все нужно делать собственными руками. Или, может быть, ты хочешь освободиться от мира и предпочитаешь горькое заточе­ние? Не пытайся забыть! Вспоминай! И иссохшая песнь твоей тоски обретет плоть.  Замирает музыка, которую мы уже слышали когда-то. Я ее знаю, и ты тоже знаешь. Дверь хлопает на ветру. А от неба по морю бежит дорожка.

Музыка.

Острова и людей, о которых я рассказывал, не существует. Но есть другие острова и много других людей, которые пы­таются обосноваться на островах. Я сам был одним из них и помню, как однажды, когда я направился к берегу, мне навстре­чу шел человек. Приблизившись, он отвернул лицо в сторону. Я сразу понял все, потому что сам не хотел, чтобы меня видели. Ему нужно было справиться со своей историей — разумеется, неприятной и печальной историей, которую он не стал бы рас­сказывать мне, так же как и я ему свою. Да, помнится, время было полуденное, когда мы собрались пройти мимо друг друга. Но тут произошло нечто, что помешало нам осуществить свои намерения. Раздался вопль, вылетавший из пересохших глоток, музыка, я бы сказал даже — дикое, безумное пение, которое обрушивалось с холма, неслось над дорогой и падало в море. Мы оба остановились и испуганно посмотрели друг на друга. Ведь цикады когда-то были людьми. Они перестали есть, жить и любить, чтобы иметь возможность непрерывно петь. Это бегство и пение иссушило их, сделало мелкими, и вот поют они, теряясь в своей тоске, — очарованные, но и проклятые, ибо голоса их стали бесчеловечными.

Сайт создан в системе uCoz